понедельник, 12 декабря 2016 г.

Неприкаянная душа



Анна Лидия Вега Серова
(Перевод студентов института Сервантес)
 
Ленинград, а нынче Санкт-Петербург, это город мостов. Построить этот город было решением Петра, царя-первопроходца, Первого в своем роде. Он приказала строить город на болоте и состричь бороду всем своим подданным. Он хотел в России прорубить окно в Европу и приказал стричь бороды, говорить по-французски и строить столицу на болоте, чтобы она стала выходом в Европу. Ленинград – город величественный и серый, с седым великодушием, с волшебным ароматом старины. Ленинград пахнет сырой древесиной, холодным потом и каким-то старинным сумасбродством, музейной затхлостью. Ленинград – город музеев и сумасшедших, морей, парков и белых ночей, населенный брошенными стариками, художниками, моряками в отставке, влюбленными и покинутыми женщинами. 



Она была одинока, очень молода и романтична. Она любила трагические фильмы со счастливым концом и сладкие вина. Ей нравилось прогуливаться по Ленинграду без какой-либо определенной цели, останавливаться на середине моста, смотреть на черную воду Невы, где светились и переливались таинственные фигуры там, где отражались огни города. Она была юна, чиста и очень счастлива, хотя сама так и не считала. От этого она плакала по ночам, уткнувшись лицом в подушку и прося Бога – очень особенного своего Бога - чтобы он изменил ее судьбу. Она ожидала от жизни сильных ощущений, больших страстей, изменений и еще раз изменений. Она была молоденькой обычной девушкой, она была моей матерью, хотя тогда об этом и не подозревала.
Однажды в университетской столовой она заметила, что какой-то юноша на нее очень внимательно смотрит. Или, возможно, кто-то из ее друзей на это обратил внимание и сказал ей: «Смотри, как он на тебя пялится» …
Я уверена, что внутри нее все перевернулось тогда. Было ли это предчувствие? В любом случае, прошло много времени, а они все смотрели друг на друга издалека: он – довольно настойчиво и открыто, она – украдкой, вскользь, незаметно. Было ли ей страшно? Несомненно, она боялась. Он не был обычным парнем, по крайней мере, для нее. Он был темнокожим.
В темноте, по ночам она надеялась встретить его, где бы он ни был, затерять его среди теней и понять, что он рядом. Мужчина с темной кожей, как поэт ее подростковых грез, как ее поэт. (Вскоре она поняла, что он был мулатом, достаточно светлым, кстати; таким же, как и Пушкин).
Она перечитала три тома в старом переплете, шевеля своими тонкими губами:
Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальний.

Увы! напоминают мне
Твои жестокие напевы
И степь, и ночь - и при луне
Черты далёкой, бедной девы.

Остальное пронеслось головокружительным вихрем. Ему надоело смотреть на нее издалека, и он к ней стремительно приблизился и на ломаном русском предложил ей выйти за него замуж. Она согласилась почти автоматически. Были белые ночи, бессонные, когда и днем и ночью светло, и влюбленные заполняют мосты города-окна. На этот раз окно открылось уже за пределы Европы.
В ту ночь они танцевали, и все было прекрасно: он хорошо танцевал, она позволяла себя вести, после чего в парке с березами он ее поцеловал. Он ее целовал, и она позволяла себя вести. Его звали Педро и он был царем. Ее Царем. У него была темная кожа, крупные и нежные губы, зеленые глаза, очень длинные ресницы и от него экзотически веяло ароматом «далекого берега». «Пушкин» - призналась она себе.
 На следующую ночь, такую же светлую, как и предыдущая, она принесла на свидание с ним первым том стихов своего Поэта. Когда он прочитала последнюю поэму последнего тома, они поженились. Я видела фотографию: она такая светлая и одетая в белое и он, темный, в черном костюме, и они чинно целуются.
Ровно через девять месяцев родилась я.


Был февраль, последний день зимы, и рассказывают, что был ужасный мороз. Замерзшие ветви деревьев разбивались от ветра, метель слепила глаза, как густой и враждебный туман.
На улицах никого не было, ни машин, ни прохожих, кафе были пусты. Но Педро не чувствовал жгучих хрусталиков снега, которые впивались в его глаза, щеки и губы. Он вспотел, обнимая охапку гвоздик, как тонущий обнимает ту доску, которая не позволит ему уйти на дно.
В конце концов, сердобольная медсестра приоткрыла ему дверь, накрывшись пуховым платком, и пустила вместе с ним ледяной порыв ветра, который прихватил с собой целую пригоршню снега.
- Это девочка, она замечательная, обе чувствуют себя прекрасно, идите, отдохните, цветы мы не принимаем,- сказала она скороговоркой и тут же захлопнула дверь.
Слезы мгновенно застыли на его ресницах, каждая слеза мгновенно превратилась в снежинку.
Это был мой отец. Он уже знал об этом.

Когда я пошла в школу, я обнаружила, что быть русской очень выгодно. Все мальчики хотели со мной дружить, Дружить с мальчиком означало, что он носил мой портфель, сидел со мной за одной партой и давал списывать домашнее задание в обмен на поцелуй в щеку при встрече и при расставании.
Я ввела новое правило, они должны были носить тоже портфель Малены, позволять ей списывать и терпеть ее присутствие рядом со мной. Правда, целовать ей их было не обязательно, целовалась только я.
Так у нас было несколько «женихов», всегда на двоих. Малене не приходило в голову завести себе отдельного поклонника, да и я бы не позволила ей этого, если бы вдруг она захотела. Она ни с кем, кроме меня, не дружила.


 Прямо в нашем доме был кукольный театр, и иногда мы ходили на представление. Обычно перед спектаклем актеры играли с детьми, нам предлагали спеть или прочесть стихотворение. Я знала много русских песен и всегда пользовалась любой возможностью выделиться.
Актеры уже знали меня и, уже учась в школе, я часто заходила к ним просто так, поболтать обо всем. Мне казалось, что я скоро смогу быть как они, я уже чувствовала себя почти на их уровне. В конце они всегда просили меня спеть «Очи черные» или «Катюшу», и я с удовольствием подхватывала эти песни своим слабым и не очень музыкальным голоском.
Актеры аплодировали, а меня переполняла гордость. Я была уверена, что когда вырасту, поступлю в их труппу, и, конечно же, всегда буду выступать только в главных ролях.

У меня очень мало воспоминаний о родителях в тот период. Они кажутся мне чужими в памяти, несмотря на то, что в качестве родителей вели себя очень трогательно и были добры ко мне. Меня водили на прогулки каждые выходные, и, иногда, в особые вечера, на балет. Балет завораживал меня. Я смотрела на сцену, где летали эти бесплотные создания, и не понимала, почему я нахожусь здесь, в ряду зрителей, в то время как мое место среди них, среди магии света и музыки. Дома я накладывала толстый слой талька на себя и на Малену (балерины были такие бледные), мы обматывались слоями москитной сетки и кружевами и пытались летать.


Малена, которая никогда не ходила в театр, не совсем отчетливо понимала, что я хотела от нее, да и я сама не имела ничего общего с теми бесплотными созданиями. Уже тогда я была толстой, ходила с  металлическими аппаратами на ногах, которые крепились ремешками и должны были исправить непонятно какой ортопедический дефект, и в очках. Единственное, чего не хватало мне, были брекеты, и то только потому, что, возможно, так и не нашелся какой-нибудь безумный стоматолог, который бы наполнил мой рот железом.
Когда мне было приблизительно девять лет, родители развелись. К тому времени уже родился мой брат, это было невыносимое и плаксивое создание, к которому я не чувствовала абсолютно ничего. Мать проводила дни плача, так как отец ушел из дома и объявлялся время от времени, шепотом ссорясь с ней. Она тогда плакала еще больше, хотя больше всего плакал мой брат, а я сбегала домой к Малене. Кроме нее, ничто не имело значения, ничто не существовало за пределами мира, созданного нами для нас двоих.
Однажды утром мать объявила, что мы переезжаем в Россию. Я впала в абсолютно подавленное состояние; состояние, которое с тех пор стало определять все переломные моменты в моей жизни. Онемевшая, я полностью потеряла волю к жизни и застыла в прострации. Грандиозные потрясения лишали меня почвы под ногами.   

Не помню, какими были мои последние дни на Кубе. Помню Малену, стоящую передо мной.  “Прощайтесь” - говорит моя мать, или может быть ее мать, или какой-то другой  взрослый человек. Мы смотрим друг на друга. “Давайте уже, один поцелуй и пошли”. Мы все так же смотрим друг на друга. Кто-то меня тащит к машине. Я двигаюсь как краб, боком, не отрывая от неё своего взгляда, и вижу  ее взгляд, прикованный ко мне. 


Москва, разнородный мир, переливающийся тысячами оттенков, где сходятся все грани русской природы, все противоречия между отсталостью и прогрессом, священным и языческим, между Европой и Азией. Этот город с лабиринтом бесчисленных лиц, сто раз сожжённый и заново возрожденный со смиреной стойкостью, был уникальным набором волшебства, славы и тоски. Ночное небо Москвы было окрашено красным, это небо над самой красной из всех площадей, ее воздух навечно затуманен лозунгами, а мужчины напивались и плакали как женщины. Тревожные женщины в этом городе бежали, чтобы успеть на последнюю электричку, а еще были старики, дети, собаки, церкви, рынки, цыгане, гостиницы, старушки в платочках, запах квашеной капусты и гвоздик.

Москва встретила Алю на железнодорожной станции Белорусская. Она подхватила ее с безразличием реки, несущей толпы приезжающих по своим артериям. Аля чувствовала себя ничтожной перед таким величием. Она содрогнулась и почувствовала на губах вкус слез. Из открытого окна, над шумом машин  и столпотворением людей, раздавалась песня:
Ходят кони над рекою
Ищут кони водопою
К речке не идут -
Больно берег крут
Аля глотала слезы вперемешку с московским дымным воздухом,  со звуками песни, с копотью города. В первый раз в своей жизни она ощутила себя русской до мозга костей, ощутила себя дома. Ее кровь откликнулась и застучала в висках, почувствовав зов Родины, и сердце не вмещалось в груди. Ей хотелось закричать, упасть на колени, и в каком-то экстазе целовать землю, ЕЕ землю.

Эрнесто мне написал, чтобы я ехала прямиком в посольство,  в этот уголок Кубы в самом сердце Москвы. Он меня принял, сияя своей белоснежной улыбкой на смуглом лице, показал служебные помещения и познакомил меня с некоторыми сослуживцами.
Затем мы пообедали, это была кубинская национальная еда: рис, чёрная фасоль и жареная свинина с пивом. У меня закружилась голова. Вокруг меня говорили по-испански; на стене висел огромный плакат с изображением Варадеро, ослепительный пляж; обильно приправленная еда и быстрая музыка: все это вызывало очень болезненные отголоски в памяти.
Эрнесто мне рассказал о моем отце и о Гаване, смеялся,  задавал вопросы, не ожидая на них ответов, пил пиво большими глотками, и мне казалось, что от него пахнет солнцем, пальмами и каким-то сладким тропическим фруктом, название которого я не помнила.
Позже он привёл меня к себе в квартиру, где нас ждала его жена Яра, маленькая женщина с индейской кровью, невозможно чёрными волосами и раскосыми, все время улыбающимися глазами. Мне поставили кубинскую музыку, показали фотографии и открытки, они танцевали, пили коктейль со странным названием Дайкири, который готовил Эрнесто, и чёрный кофе, который заваривала Яра. Они вызывающе двигались, целовались и смеялись, приглашая меня танцевать, в то время как я смотрела на них, сидя на диване, и пыталась улыбаться.
Той ночью в их совсем кубинском доме я плакала, глядя в окно на самый русский город в мире. Я чувствовала себя разделённой на две непримиримые части, две противоборствующие половинки,  и это было несовместимое и беспощадное сочетание.

Комментариев нет:

Отправить комментарий